Свеж и ясен

О пользе слез

Летел в Мексику в самолете с сидящим в переднем кресле двухлетним ребенком, который все время кричал. Подумал, что, когда он вырастет и превратится в красивого мексиканца, меня уже не будет. Почему-то стало жалко не себя, а ребенка.

Бедный-бедный, думал я про себя. Ты же уверен, что этот девятичасовой полет, этот непонятный гул, эта необходимость, чтоб тебя наконец вынесли на свежий воздух, – самое страшное в твоей жизни? Ты полагаешь, чтоб все это кончилось, тебе достаточно просто девять часов без устали кричать? Нет, дитя. Все только начинается. (Особенно для того, кто сидит сзади.)

...Господи, сколько же слез в этом мире. Господи сколько же слез в русской литературе. (И сколько еще слез у этого ребенка, когда он вырастет, впереди.)

Плачет Настасья Филипповна у Достоевского: «В первую минуту, как она его увидала, она вдруг заплакала». Плачет Каренин, сбиваясь в слоге: «Да, вы только себя помните, но страдания человека, который был вашим мужем, вам не интересны. Вам все равно, что вся жизнь его рушилась, что он пеле... педе... пелестрадал».

Визжит какой-нибудь сейчас безымянный и не олитературенный щенок (хотя, наверное, и Муму могла взвизгнуть), но его еще опишут в стихах или прозе.

Потому что визг – это ведь выработанный эволюцией сигнал у высших животных: «я маленький, я безобидный, отпусти, а лучше защити». И мама всегда его отпускала.

Но вот щенок вырос, он уже сам большой, он сам кого хочешь укусит, и тут на него вдруг прыгает век-волкодав, ранит его, делает больно, сейчас убьет, и взрослая собака визжит. Она как будто хочет превратиться снова в маленькую, в безответственную, в ребенка-щенка: «Мне больно, больно, мама, защити».

Но это не мама, и волкодава этот громкий визг только раззадоривает.

И все: нет больше плачущего сына-щенка. И дочки-щенка нет. Ну как это не описать, если ты вдруг однажды этот принцип любого визга (и плача) понял?

«Слезы легко у вас льются, когда вы молоды и начинаете жить на свете. Слезы льются у вас легко, когда вы уже стары и покидаете свет». Так сказано в одной пьесе Островского.

Да что там Настасья Филипповна, Островский и щенок. Плачет даже сам Маяковский.

В его поэме «Про это», в которой, кстати, есть отсылки к Оскару Уайльду (первая часть так и называется «Баллада Редингской тюрьмы») герой-Маяковский никак не может дозвониться до любимой, живущей в Водопьянном переулке, и поэтому прикован, как пес, к телефону у себя дома.

Он прямо видит, как его звонок пулей летит по проводам, это дуэль, но секундантше-кухарке нет дела до дуэли двух сердец, перестреливающихся через Мясницкую. Трубка лежит на столике, но к ней пока никто не идет: не зовут.

И тогда звонящий чувствует себя медведем на своей подушке-льдине. И если медведи склонны к слезам, то Маяковский, прикованный к телефону, сейчас медведь, и этот медведь плачет.

Трепет пришел.
Пошел по железкам.
Простынь постельная треплется плеском.
Вода лизнула холодом ногу.
Откуда вода?
Почему много?
Сам наплакал.
Плакса.
Слякоть.
Неправда —
столько нельзя наплакать.
Можно-можно, товарищ поэт пароход. Еще и не столько можно.
...18 декабря 1974 года из землянки в далекой Индонезии выманили голого человека.
Голый человек не знал, что Вторая Мировая война давно уже кончилась. «Мой командир приказал мне сражаться до самого конца», – сказал он, передавая индонезийским солдатам ухоженную винтовку и пять патронов (значит, все-таки не до конца).
И вот плачет, вероятно, осознавший все последний солдат, воевавший за неправое дело и не признавший капитуляцию Японии, продолживший свою безумную, теперь бескровную, воображаемую войну в мире, где давно уже гремел Beatles и даже успел распасться.

Кстати, упомянутый Оскар Уайльд, у которого Маяковский «присвистнул» название для первой части своей поэмы (скажите, пожалуйста: где революционный поэт, а где апологет темной чувственности и принципиальный сторонник чистого искусства?), кажется, единственный, кто вообще не любил плакать.

Но пришлось.

Сказавший однажды «плач – это утешение для простых женщин, а красивые женщины идут за покупками», а перед смертью отпустивший бессмертное mot
«или я, или эти мерзкие обои в цветочек» все-таки вынужден был потом раскошелиться на большие, как у всех нас, простых смертных, слезы.

Да что уж тут говорить: просто ими умылся.

«С двух часов до полтретьего я вынужден был красоваться на главной платформе Клапамского железнодорожного узла, в облачении преступника и в наручниках, и каждый, кому не лень, глазел на меня (...). Я представлял собой самое дурацкое зрелище. Глядя на меня, люди откровенно смеялись. А между тем с прибытием каждого нового поезда толпа разрасталась все больше. Веселье публики не знало границ. Причем люди еще не знали, кто я такой. А когда узнали, стали смеяться еще громче. Так я и простоял все эти полчаса в гуще толпы под свинцовым ноябрьским дождем, подвергаемый насмешкам и издевательствам».

И теперь он плачет-плачет, как заведенный, в тюрьме – целый год, каждый день, когда наступает этот час, с двух до полтретьего (полчаса, если точнее, но они тогда на вокзале казались ему даже не часом, а несколькими).

Впрочем, плачет он тут не только с двух до полтретьего.

«Плачу я здесь не только по такого рода прискорбным поводам, как ты можешь подумать. Для тех, кто сидит в заключении, слезы – обычное дело. И если кто-то из нас не плачет в тюрьме, то это не означает, что у него на сердце легко; это значит, что сердце его очерствело и ожесточилось».

В общем, давайте не бояться плакать. Оскар Уайльд плакал, Маяковский плакал, Настасья Филипповна плакала, Христос дважды в Евангелиях плакал и нам велел. Слезами горю, конечно, не поможешь, но они хотя бы не дадут нашему сердцу разорваться, ни с двух до полтретьего, ни в час ночи: перетянут часть невыносимого горя на себя.

...В сети часто можно встретить абзац из одной «просветленной» книги (даю кофейную ложку своих слез, что мало кто читал саму книгу Томаса Троуба «Лицом к лицу со страхом», но сам абзац цитируют помногу и с удовольствием).

«Когда началась моя психиатрическая практика, в один из моих первых дней в больнице я заметил женщину, которая ползала на четвереньках по полу палаты. Из истории болезни я знал ее имя, подошел к ней и спросил:
– Мэри, что вы делаете?
Она взглянула на меня и ответила совершенно искренне и честно:
– Все, что только в моих силах.
...Мне было нечего на это сказать».
Иногда слезы – это единственное, что в наших силах.
Так что плачь, мальчик; плачь, мексиканский ребенок. Хоть слезами горю не поможешь, но есть шанс, что тебя хотя бы запомнят.
Впрочем, его и так все запомнили. Ребенок орал весь полет. Полет длился девять часов, вот все девять часов и орал. Охрипли (как будто) все – ребенок же не охрип.

Так же был свеж и ясен его голос.

Поделиться:
Загрузка
Найдена ошибка?
Закрыть